* * *

Дорога домой предстояла неблизкая, и прежде чем спуститься в подземку, я подошёл к стенду с газетами. Почти все издания пестрели фотографиями из Ирана или снимками раненых, сделанными в московских больницах, причём большинство из них были цветными, отчего весь стенд напоминал огромный тропический цветок - из тех, что источают запах гниющего мяса, чтобы привлечь мух. И ровно в центре этого макабрического бутона красовалась «Независимая газета» с пришпиленным сверху сборником кроссвордов «От тёщи».

Заголовок «Независимой», набранный огромными буквами, было невозможно проглядеть: «МАЙЯ ВСЕГДА НАБЛЮДАЮТ ЗА НАМИ».

Гам толпы стих, заглушённый грохотом биения моего сердца. Я прислонился спиной к столбу и умоляюще посмотрел на небо, но сегодня его заволокли плотные лохматые облака, через которые сверху меня не было видно. Когда я набрался духу и снова взглянул на прилавок, зловещая газета всё ещё покоилась на своём месте.

Решившись, я подошёл к продавцу и попросил «Независимую». Он посмотрел на меня немного удивлённо, - хотя, быть может, мне это только показалось, - и, повинуясь мгновенной вспышке стыда, как подросток, в первый раз покупающий презерватив, я заодно набрал множество других изданий, надеясь, что единственно нужное мне потонет среди них, а не будет, вызывая усмешки, маячить на самом видном месте.

Раскрыл я её, только усевшись поудобнее на изрезанном дерматиновом диване в вагоне, и удостоверившись, что никто из моих соседей не проявляет ко мне чрезмерного любопытства.

До чего же я сделался смешон и жалок, изгрызенный, словно секвойя жучком-древоточцем, своей индейской шизофренией! Статья называлась «Майя Плисецкая и КГБ: Я знала, что они всегда наблюдают за нами».

Вёрстка была сделана так, что злополучный сборник кроссвордов скрывал половину заголовка и фото великой балерины. На всякий случай, я тщательно изучил каждое предложение: о пирамидах, жрецах и конкистадорах там, разумеется, не было ни слова. Просто отрывок готовящихся к публикации воспоминаний Плисецкой, посвящённый её отношениям с Родионом Щедриным и госбезопасностью в тот период, когда звёздная пара только начала выезжать на зарубежные гастроли.

Успокоенный и одновременно разочарованный, я принялся перелистывать остальные газеты. Среди бесчисленных репортажей с мест землетрясений из России, Европы и с Ближнего Востока, обескураженных комментариев сейсмологов, печатных гипнотических сеансов министров и мэров, пытающихся успокоить население, и актуальных толкований катренов Нострадамуса, я наткнулся на пару заметок, авторы которых словно свалились с Марса и вовсе не были встревожены последними событиями.

Первый посвятил целый разворот в «Коммерсанте» проекту грандиозного монумента, одобренного на днях московским правительством. Трёхсотметровый бронзовый самолёт «Ла-5» времён Великой Отечественной было решено установить на смотровой площадке на Воробьёвых горах в память о лётчиках-героях, оборонявших столицу от фашистских коршунов в ходе битвы под Москвой. Фашистские коршуны даже не были заключены в кавычки, что заставило меня поморгать и перечитать фразу заново. Уникальная конструкция памятника, предложенная ведущим британским скульптором, была такова, что бронзовый истребитель мог почти целиком парить над спокойно спящим городом. В статье отдельно подчёркивалось, что в тени его гигантских крыльев оказывалась площадь в несколько квадратных километров, а в фюзеляже предусматривался просторный выставочный зал и даже несколько аудиторий для студентов МГУ, где им будут читаться лекции по истории Второй Мировой. Воздвигнуть монумент планировалось в течение одного года, и необходимые средства уже были собраны среди патриотически настроенных представителей крупного бизнеса.

Вторая статья рассказывала о прошедшей накануне торжественной церемонии открытия мемориального музея Валентины Анисимовой (Кнорозовой), для которого на месте снесённых исторических особняков в одном из московских переулков по специальному проекту было возведено впечатляющего вида здание.

Вначале я небрежно пропустил заметку, продолжив жадно прочёсывать газету в поисках скрытых знамений Рагнарёка, однако вскоре под ложечкой начало тревожно тянуть, и пальцы сами собой пролистали страницы в обратном порядке.

Фамилия «Кнорозова», определённо, встречалась мне раньше… Актриса театра кукол, «самоотверженно посвятившая всю свою жизнь творчеству и семье», судя по опубликованной фотографии, через десять лет после смерти удостоилась мавзолея немногим более скромного ханойской усыпальницы Хо Ши Мина. С болезненным любопытством прочитав статью, я удостоверился, что тело Кнорозовой хотя бы не покоилось в хрустальном гробу посреди музея, который репортёр ничтоже сумняшеся назвал «храмом памяти великой актрисы»; и без того уже попахивало культом личности.

Среди разделов, открытых для посетителей, имелась обширная экспозиция кукольных героев, «в которых Анисимова вдохнула жизнь», фотовыставки «Школа» и «Молодые годы», а также «Семейные архивы», досконально задокументировавшие её многолетний брак с неким Юрием Кнорозовым, учёным-этнологом, изучавшим народы Мезоамерики. История её жизни показалась мне донельзя банальной, и как отчаянно я ни тёр виски, понять, чем именно Анисимова заслужила такое подобострастное отношение со стороны московских властей, у меня так и не вышло.
В то же время меня не покидало ощущение, что заметка о музее Анисимовой неслучайно приковала к себе моё внимание. Настороженно и внимательно, словно продвигаясь наощупь по тёмной комнате, я перечитывал её ещё и ещё, пока не пришёл к выводу, что всё дело в нелепых «Семейных архивах», а точнее, в муже Кнорозовой. Выходило, что он занимался культурами майя и ацтеков. Не был ли он тем самым перешейком, что соединял древние территории Латинской Америки и сегодняшнюю треснувшую по швам Евразию? Или же, одурманенный манускриптом, я видел притаившихся майя повсюду – как в случае с Плисецкой? Где проходила тонкая грань между безумием и реальностью, и мог ли я быть всё ещё уверен, что уже не переступил её?

Помню, озарение тогда было совсем близко; оно могло наступить ещё до конечной станции Сокольнической линии (нужную – «Библиотеку имени Ленина», я, разумеется, пропустил, увлёкшись конспирологическими изысканиями).

Помешал тот мальчик.

Он, верно, уже не первую минуту смотрел на меня так вот: нехорошо, исподлобья, и до того внимательно, что первой моей мыслью было – как же я не почувствовал на себе его тяжёлого взгляда раньше?

Лет ему на вид я не дал бы больше пяти, но на румяном личике не было и следа той весёлой беззаботности и непосредственности, в которых находят обычно отдых и утешение играющие с малышами взрослые. Напротив, казалось, что с дивана напротив меня изучающе рассматривает умудрённый летами старик, утомлённый жизнью и давно разочаровавшийся в ней. Мне сразу подумалось о переселении душ, хотя до сих пор я удерживался от соблазна верить в эту теорию.

Он был почти неподвижен, только покачивал флегматично свисающей с дивана ножкой. Выглядело это так, будто некто, вселившийся в его тело, пытается придать естественности его поведению, но выходит неуклюже, дёргано, как у деревянных кнорозовских марионеток.

Когда я перехватил его немигающий взгляд, странный мальчик ничуть не смутился, а вместо этого легонько кивнул – не мне, а сам себе, словно удовлетворённо отмечая, что всё же добился желаемого. Я сначала отвернулся, решив не обижаться на ребёнка за бестактность, но потом, не выдержав, снова посмотрел на него - чтобы упереться в его прищуренные глаза, которые он и не думал опускать. Мне стало неуютно, и я заёрзал на сидении, будто припрятавший шпаргалку двоечник, на которого пристально уставился преподаватель.

Почему его не одёрнут родители? Я беспомощно завертел головой, стараясь определить, кто же из находящихся рядом с мальчиком взрослых может приказать ему снять с меня осаду. Но он сидел особняком от соседей и слева, и справа, и ни те, ни другие, казалось, не только не имели к нему никакого отношения, но и вообще не замечали его.

Бежать, оставляя поле боя такому несерьёзному противнику, мне было стыдно, и я решил хотя бы не вскакивать с места в то же мгновенье, а набраться мужества и дождаться следующей станции, чтобы степенно подняться и покинуть вагон.

Перегон до неё растянулся, по меньшей мере, вчетверо; никогда ещё я с таким нетерпением не дожидался остановки поезда. Я готов был уже отступиться даже от этого маленького маневра, бросить знамёна и скрыться в дальнем конце вагона; я даже собрал уже свои газеты, собираясь вставать, когда мальчик заговорил.

Он, несомненно, обращался ко мне. Из-за стука колёс и гудения туннеля было не разобрать ни слова, и я не мог даже догадаться, о чём он со мной говорил. Выражение лица его оставалось неизменным, и только рот беззвучно открывался и закрывался: он и не пытался перекричать шум несущегося поезда. Мне вдруг захотелось услышать его, и я показал на уши, давая понять, что ничего не понимаю, но мальчик никак не отозвался на мой просительный жест.

Когда состав влетел на станцию «Университет», и стало слышно чуть лучше, до меня, наконец, донёсся его голос: неожиданно низкий, взрослый, даже с лёгкой хрипотцой. При его звуке меня пробрала дрожь; одновременно на мальчика поражённо оглянулись все находящиеся рядом пассажиры.

«…найти его. Ибо беда мира в том, что болен Бог его, оттого и мир болен. В горячке Господь, и творение его лихорадит. Умирает Бог, и созданный им мир умирает. Но не поздно ещё…»

Последние слова были заглушены бодрым дикторским объявлением, призывающим не забывать вещи в вагоне. Одновременно старушка, сидевшая рядом с мальчиком, рассеянно уставившись в пустоту, словно проснулась, взяла его за руку и, строго сказав «Алёшенька, не шали!», решительно потащила его к выходу. Он не сопротивлялся, но, будто зная, что я стану провожать его взглядом, у самого выхода обернулся, зыркнул на меня через плечо, и ещё раз кивнул – но теперь уже мне, как бы подтверждая, что всё это не причудилось мне только что, а произошло в действительности.

Я не осмелился следовать за ним. Растерянный, я остался, пригвождённый к сиденью, закрыл глаза и втянул в себя нечистый, изжёванный вагонный воздух. В который раз за последние дни я подумал о феназепаме с тем же малодушием и робкой надеждой, с какими булгаковский прокуратор мечтал о чаше с ядом. Искушение забыться и забыть было настолько велико, что, проходя по пути домой мимо дежурной аптеки, я остановился у витрины и несколько долгих минут боролся с собой, уткнувшись лбом в холодное грязное стекло и расплываясь взглядом в ёлочной мишуре, которой была обвита неоновая вывеска «24 часа».

В первом раунде я потерпел поражение, и накинуть на себя узду мне удалось только у прилавка, когда хмурый фармацевт, то и поглядывавший на часы, спросил у меня, сколько ещё я намереваюсь задерживать очередь, ничего не покупая. Сконфуженно попросив аспирина, я прошмыгнул к кассе и выбежал вон из аптеки.

Не знаю, правильно ли я поступил, отказавшись встретить Новый год в омуте забвения. Не уверен, что это помогло бы мне удержаться на краю пропасти, хотя сберечь пару волос, поседевших за ту ночь, я бы, наверное, смог.